Подпись: Подпись: Подпись: ОТЧИЙ ДОМ

«От гр. Кулиджановой Екатерины Дмитриевны

прож. в г. Сталинири, ул. Ленина, 17.

Заявление

В декабре 1937 года я была арестована органами НКВД по делу моего бывшего мужа Александра Николаевича Кулиджанова и, как член семьи, вскорости выслана в г. Акмолинск, сроком на 5 лет. Ввиду войны пребывание мое в лагере затянулось. Только в 1944 году я получила персональное разрешение Министра государственной безопасности на въезд и прописку в г. Тбилиси.

С 1944 по 1947 год я жила вместе со своей семьей в квартире, в которой живу с 1923 года, и работала в тресте «Пиво-лимонад» Грузии в качестве управделами—машинистка сбытконторы. В августе 1947 года органами милиции мне было предложено выехать из города. С тех пор я живу в Сталинири и работаю в Облздравотделе в качестве машинистки.

За время моего пребывания в Сталинири скончался мой отчим—подполковник в отставке Сперанский, на попечении которого находились моя мать и мой сын. Моя мать инвалидка, совершенно нетрудоспособная женщина, и естественно не может ничего делать ни для себя, ни для моего сына. Сама я живу в ужасных условиях, ввиду расстроенного здоровья нуждаюсь в физиотерапевтическом лечении, которого в Сталинири получить не могу, и также страдаю в разлуке с семьей. Я обращаюсь к Вам с просьбой пересмотреть мое дело и, учитывая все вышеприведенные обстоятельства, по возможности помочь мне вернуться в семью.

Е.Кулиджанова

2.IV.48».

 

Вернулся из ссылки, отбыв свой десятилетний срок в Магадане, дядя Сурен. Жить в Тбилиси ему не разрешили, и он вынужден был искать себе пристанище в районных захолустных городках Грузии. Несчастья вились вокруг семьи Кулиджановых несметным роем. На этом фоне желание Левы ехать в Москву выглядело безумием. Все близкие были против. Но в конце 1947 года произошла денежная реформа, отменили карточки, жить стало легче. Правда, и тут в преддверии реформы произошел казус. Измучившись от безденежья, Лева и Екатерина Дмитриевна решили продать отцовский диван, добротный, громоздкий, изготовленный на заказ в мастерской ЦК. Диван долго не продавался. Вдруг нашлись покупатели, за несколько дней до реформы он был продан, и деньги, вырученные за него, превратились в ничто. Их можно было поменять на новые из расчета один к десяти…

Весной 1948 года прошение Екатерины Дмитриевны о разрешении ей проживания в городе Тбилиси было удовлетворено. Теперь отъезд Левы в Москву стал более вероятен. Екатерина Дмитриевна и Тамара Николаевна поменяли две комнаты на Ленинградской улице на одну комнату с чуланом на той же улице с доплатой, и Лева получил некоторую сумму для устройства своих дел в Москве.

 

 

Снова Москва

 

Я с сестрой уехала раньше Левы. Соня намеревалась перевестись из Тбилисского университета в МГУ, а мы с Львом Александровичем должны были поступать заново—он в ГИК, на режиссерский, а я в ГИТИС, на актерский.

Лева летел в Москву на самолете. Приехал к нам на Зубовский бульвар. Как раз комната моего дяди была свободна, и мы поместили туда Леву. Наш дом на Зубовском бульваре был превращен советской властью из благоустроенного дворянского гнезда в зловонную коммуналку. Мы с мамой занимали одну комнату, бывшую детскую. Смежную с ней комнату отняли у нас после очередного ареста моего отца. Остальные комнаты занимали разные жильцы. Среди них были и наши родственники, и совершенно чужие, омерзительные люди, бывшие обитатели хамовнических лачуг, сожженных во время войны немецкими зажигалками. Время от времени в квартире вспыхивали ссоры на почве классового антагонизма. Но Лева, несмотря на то, что жил «не прописанный», как-то вежливо и спокойно поладил со всеми.

Его экзаменационная эпопея прошла удивительно гладко. Приехав в институт, он узнал, что в тот год мастерскую набирал Герасимов, а восстановиться на второй курс можно было в мастерскую Кулешова. Лева подумал и решил, что имеет смысл поступать к Герасимову. Успешно выдержав все экзамены и собеседования, он был принят на первый курс.

 

Из воспоминаний Льва Кулиджанова:

С Сергеем Аполлинариевичем Герасимовым я встретился в 1948 году. Он стал моим настоящим учителем, провозившимся со мной пять с лишним лет, добрым учительским глазом следившим за моими первыми шагами в профессии. Тогда он был много моложе, чем я сейчас, но это уже был маститый режиссер, известный педагог, крупный общественный деятель.

На нашу первую встречу я шел с трепетом и волнением. Не скажу, о чем шел разговор, о чем он меня спрашивал, и что я ему отвечал. Но я отчетливо помню его пронизывающий взгляд. Прямо рентген…

 

У меня тоже все шло хорошо—прослушав меня, Андрей Гончаров, набиравший мастерскую с Лобановым, пригласил меня в театр порепетировать. Но на меня напал страх. Лева уговорил меня не ходить больше на экзамены, а поступить в студию Центрального Детского театра, где курс набирали Ольга Ивановна Пыжова и Валентина Александровна Сперантова. Директором театра был Константин Язонович Шах-Азизов, друг Ирины Валерьяновны. Там же работал и Вадим Борисович Болтунов, и там же работала в оркестре моя родная тетя Наталья Марковна Мостовая (она была концертмейстером вторых скрипок). Так все и устроилось. Начался учебный год. И в сентябре же мы с Левой стали мужем и женой.

Первый семестр прошел благополучно. Сдав все экзамены и получив по мастерству четверку, Лева поехал в Тбилиси на каникулы (у меня экзамены начинались позже). Осень и зима 1948-49 года были очень напряженными. Бушевала кампания по «борьбе с космополитизмом». Шли аресты. При странных и загадочных обстоятельствах был убит Михоэлс. Закрыли Камерный театр и Еврейский театр. В разгар экзаменационной сессии пришел приказ о закрытии двух театральных студий—Еврейского и Центрального Детского театра. Это было для меня как удар грома. Правда, если бы мы не были столь легкомысленны, все это можно было предвидеть. Еще в июле в Москве побывала Ирина Валерьяновна и послала Леве в Тбилиси упреждающее письмо:

 

«11.VII. 48 г.

Дорогой Левик!

Вот что я хочу тебе сказать—пока ты еще не уехал. Конечно, в Москве жить чудесно во всех смыслах—но жить вот так, как я—гостьей в гостинице с каким-то обеспечением. Так, как хочешь жить ты—это, прости, страшно. Вадим работает—но голодает. Ляля тоже. Эдик13 не работает, оборвался—злой, без денег. Таких тысячи. Я нарочно пошла не по ресторанной Москве, а в столовую—видела, как тысячи людей стоят в очереди за блюдцем холодной манной каши и радуются, что есть хоть это. Теперь дальше—учти новую линию в искусстве. Расходы сокращены, театры так же. Армия безработных актеров! На «Мосфильме» осталось 15 маститых режиссеров. Остальных нет вовсе или перевели в ассистенты (Юткевич, напр.). «Детфильм» закрыт. Идет сокращение, объединение или еще что-то. То же касается ГИТИСа и ГИКа. Будет полнейший отбор—лучших, талантливых, сильных—с «бабушками». Режиссерство—это утопия полнейшая. Прости, но режиссер должен быть нахальным, смелым, дерзким, уверенным, умеющим объединять людей. Это не твои качества. Это не для тебя. Если уж непременно Москва—то пусть это будет искусствоведческий факультет, ты талантливый—ты можешь писать. Если не гениально, то вполне хорошо. Это тоже реально, хоть и невероятно трудно. Прости, Бога ради, что вмешиваюсь в твои планы. Ты можешь просто пренебречь моими словами, в которых есть трезвость, разумность, любовь к тебе и страх за тебя. Не только за здоровье, но и за загубленные 5 лет жизни… В 30 лет ты будешь опять вне работы и вне жизни и труда. Мне бы не хотелось этого. О твоей Наташе, милой, чистой и нежной и наивной девочке я и не говорю! Для нее ли «Театр»?!! Почему это люди всегда хотят того, что им не дано в жизни? Ты сам в этом убедишься, если сделаешь по-своему, не послушавши меня. Но все же у Шалико я была и просила помочь тебе, если ты к нему обратишься. И Шах, и Рубин, и Олидор—все против твоих неразумных планов. Я слабо защищаю тебя из любви к тебе. И получаю в ответ, что я, не зная жизни—и общего положения—своим потаканьем порчу тебе жизнь. Они правы. И потому-то я и пишу тебе, зная, что, может быть, огорчу тебя. Подумай и что-то измени в себе и в своих планах.

Крепко тебя обнимаю и целую. Мои деньги на исходе—и я еду домой, рада, что мне есть куда ехать. А ты-то что будешь здесь делать зимой, без денег, без ничего—один. Ужас просто! Ну, все! Крепко тебя целую и люблю, и прошу извинить меня за вмешательство!

Твоя мачеха Ира».

 

Все, что писала Ирина Валерьяновна, было чистой правдой. Оснований для оптимизма не было. Но Лева был уже не один. Мы были вместе—молодые, наивные, влюбленные. Я прочла в итальянском романе «Повесть о бедных влюбленных», что любовь для бедняка—это спасение, а для богатого—игрушка. Для нас любовь была спасением. Помню, как мы с Мишей Марусаловым встречали Леву, возвращавшегося из Тбилиси. Я обливалась слезами. Лева испугался: «Что случилось?»—«Студию закрыли». Он вздохнул с облегчением, а позже уговорил меня расстаться с мечтой о театре и подумать о поступлении на сценарный факультет ВГИКа. Сам отнес мои работы на творческий конкурс и подал за меня заявление.

Начался новый семестр, и Лева погрузился в учебу. Занятия по мастерству проходили увлекательно. Студенты завороженно слушали Сергея Аполлинариевича. Им восхищались, его боготворили. Работа первого семестра была раскачкой—студенты-режиссеры сочиняли этюды и ставили их на площадке, а играли в них студенты-актеры. Во втором семестре надо было поставить отрывок или монтаж из произведений русской классики. Решили взять «Казаков» Льва Толстого. В этом монтаже были заняты и режиссеры, и актеры. Репетировали долго, но ничего не получилось. Сергей Аполлинариевич разгневался. Взялся репетировать сам, для того, чтобы показать актеров на экзамене. А режиссеров, среди которых был Лева, поставил перед фактом: тех, кому выйти к экзамену будет не с чем, отчислят. До экзамена оставалось несколько дней. Лева пришел из института в отчаянии. Я предложила ему взять отрывок из «Хаджи-Мурата». Он загорелся этой идеей. Ночью написал монтаж из трех сцен. Утром побежал в институт, собрал земляков-кавказцев. Хаджи-Мурата согласился играть Шамиль Махмудбеков. Репетировали ночами. И вот наступил день показа. Накануне Лева сказал мастерам, что репетирует «Хаджи-Мурата», и в ответ услышал скептические слова: «Конечно, это ваше право, вы еще являетесь студентом мастерской. Но это вряд ли что-нибудь изменит».

Лева показывал свой монтаж в самом конце прогона работ мастерской, уже поздно вечером. Первая сцена ночная—приезд Хаджи-Мурата к Садо. Через всю площадку наискось лег синий луч света. Затрещали трещотки, имитирующие пение соловья. Шамиль Махмудбеков в папахе, в мягких кавказских сапогах в сопровождении своих мюридов, одним из которых был Фахри Мустафаев, выглядел необыкновенно достоверно. На маленькой сценической площадке в аудитории произошло чудо. Ребята играли раскованно, темпераментно. Показ прошел «на ура». Леве и его друзьям-сокурсникам аплодировали. Это был ошеломляющий успех. Сергей Аполлинариевич, обняв Леву, прохаживался с ним по коридору и анализировал монтаж, особенно отмечая работу со светом. А ведь эта полоска синего света получилась случайно: дверь не закрывалась плотно—мешал кабель. И в этом первом, дружеском и уважительном разговоре с мастером был залог будущей близости между ними. После показа Лева позвонил мне и, торжествуя, рассказал о своей победе. Никогда не забуду его ликующего голоса и отрывочных слов, сумбурных и радостных. Пожалуй, это был самый неожиданный, самый драматичный и самый оглушительный успех, предвосхитивший многие другие, которые предстояло ему пережить.

После этого показа положение Левы в институте утвердилось. Все последующее складывалось с учетом этого бесспорного успеха, определившего многое в его жизни. Тогда-то, в те решающие дни и сложились его дружеские отношения с соучениками. Мастерская была хорошая: режиссерская группа—Яша Сегель, Шамиль Махмудбеков, Толя Бобровский, Эдик Бочаров, Глеб Комаровский, рано скончавшийся Володя Попов, Янко Янков, Вася Ордынский, Володя Карасев, Юра Турку, Изя Магитон, Генрих Оганесян; актерская группа—Алла Ларионова, Коля Рыбников, Вадим Захарченко, Аля Румянцева, Клара Румянова, Оля Маркина, Лариса Кромберг, Нина Меньшикова, Юра Кротенко, Володя Маренков, Саша Кузнецов, Сережа Юртайкин, Нина Гребешкова, Ира Акташева… Несмотря на множество других обязанностей, Сергей Аполлинариевич и Тамара Федоровна жили интересами мастерской. Репетиции всегда проходили интересно.

—Наслаждайтесь! Наслаждайтесь!—часто говорил Сергей Аполлинариевич во время работы.—Наслаждайтесь! В этом и смысл, и счастье жизни каждого. Никаких скидок на ученичество. Никакого школярства. Полная самоотдача в работе, и ничто не должно быть помехой и препятствием: ни утлый реквизит, ни крошечная сценическая площадка мастерской, ни отсутствие костюмов. Высокие мысли и высокие чувства должны быть объектом вашего творческого бытия.

Сергей Аполлинариевич во время репетиций или бесед нередко пускался в пространные размышления о жизни, читал стихи Пушкина, Заболоцкого (которого он особенно любил). У него была прекрасная профессиональная актерская память, он был широко образованным человеком. Жил красиво и со вкусом.

Репертуар мастерской строился на произведениях классической литературы. «Хаджи-Мурат» вполне вписался в стиль мастерской, и работу над ним решено было продолжить. В следующий семестр на экзамен был вынесен монтаж из пяти сцен. В работе над ним объединились студенты—«лица кавказской национальности» других мастерских: Марлен Хуциев, Резо Чхеидзе, Гугули Мгеладзе. Сам Лева тоже играл в отрывках своих товарищей: Анархиста в «Хождении по мукам» Алексея Толстого, Норбера де ля Моль в «Красном и черном» Стендаля, Хирина в «Юбилее» Чехова, Лефорта в «Петре Первом» Алексея Толстого… Каждая из этих ролей получила самую высокую оценку в буквальном смысле слова.

Летом 1949 года, после успешно завершенной сессии надо было заняться поисками заработка. Профессиональное искусство тогда переживало не лучшие времена, уже вышли громобойные постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», об опере Мурадели «Дружба народов», о фильмах «Большая жизнь» и «Иван Грозный». Муссировалось утверждение о том, что грани между профессиональным искусством и самодеятельным, народным, должны стираться—в бесклассовом обществе будущего этого водораздела вообще не будет. В театрах проходили болезненные сокращения, фильмов снималось все меньше и меньше, зато щедро финансировались «смотры народного творчества», что и служило для профессионалов источником заработка.

Кто-то познакомил Леву с Романом Тихомировым, который занимался «народным творчеством». Он предложил снять очерк о таком смотре. Лева подключил к съемкам своего друга—студента операторского факультета Сурика Шахбазова (впоследствии он снял «Цвет граната»). Достав в институте аппаратуру и пленку, они отправились снимать в Ленинград. Поездка оказалась тяжелой. Кроме того, что им самим пришлось таскать тяжелейшие кофры с аппаратурой, Лева заболел. Поднялась высокая температура, болело горло. Несмотря ни на что, они все сняли. Вернулись в Москву. Я была на даче, которую снимала моя старшая сестра. Лева заехал за мной. Вид у него был ужасный, совершенно больной. Мы отправились в Москву. Денег было только на билеты в метро. В электричке ехали зайцами. Незадолго до какой-то станции показался контролер, но на остановке мы успели выскочить на платформу. Пришлось дожидаться следующей электрички. Наконец, добрались домой. Я заняла десятку у соседки и приготовила какую-то еду. Лева чувствовал себя плохо. Отлежавшись несколько дней, он пришел в себя, но у него стала шелушиться кожа, слезала пластами. Оказалось, что он на ногах переболел скарлатиной… За эту тяжелейшую работу Лева долго не мог получить денег. В конце концов, когда мы уже окончательно потеряли надежду, ему заплатили, гораздо меньше, чем мы предполагали, но все же…

Этим же летом я успешно сдала экзамены на сценарный факультет ВГИКа и была зачислена в институт. Теперь мы оба учились в одном институте. Кино, к которому я раньше относилась равнодушно, захватило и меня.

Впереди нас ожидала трудная зима. Лева усиленно искал способы заработать немного денег. Жить на стипендию мы не могли—ежедневно только на дорогу в институт нам надо было иметь девять рублей, часто на еду не оставалось ничего. А я ведь уже ждала ребенка. Мама решилась на отчаянный поступок—разгородила нашу комнату и выделила каждой из нас по малюсенькой комнатенке. Пришлось продать старинный красивый буфет красного дерева. Этих денег с трудом хватило на ремонт и перегородки. Но я, не дождавшись конца ремонта, угодила в больницу—сильно упал гемоглобин и, учитывая мое положение, врачи просто пожалели меня и будущего ребенка.

В это же время мой отец, бедный «Онегин», подал на развод с мамой и женился на своей квартирной хозяйке.

Лева в это время, несмотря на все свалившиеся на его голову заботы, успешно репетировал новую редакцию «Хаджи-Мурата». Вся «кавказская диаспора» ВГИКа принимала участие в этой работе. Сергей Аполлинариевич был доволен.

Первого января 1950 года у нас родился сын Саша. Морозы стояли лютые. Когда нас с Сашей выписывали из роддома, было около –40о. В нашей новой семиметровой комнатенке-купе из-за большого окна было холодно. Чтобы не простудить ребенка, мы включали рефлектор. Скоро об этом узнали соседи, и поднялся страшный скандал. Счетчика у нас собственного не было, все оплачивали электроэнергию, разделяя общую сумму по душам населения, и никто не хотел переплачивать за наш рефлектор. Устроили общее собрание. Жильцы стучали к нам и требовали, чтобы мы явились «на ковер». Никто из нас не пошел. Нам кричали, что мы, бывшие домовладельцы и недобитые буржуи, должны быть привлечены к ответственности за самоуправство.

Уже не помню, чем в конце концов кончилась эта свара. Несмотря на рефлектор, мы с Сашей долго болели. Только к марту я более или менее пришла в себя, сдала экзамены за зимнюю сессию, и жизнь понемногу стала входить в свое русло.

В Москве постепенно собрались почти все тбилисские левины друзья. В МГИМО учился Лева Оников, Витя Сокольский жил со своим отцом, Толя Гребнев с женой Галей Миндадзе уже кончили театроведческий факультет ГИТИСа. Юра Кавтарадзе с женой Нелли перевелись из Тбилисской Академии Художеств в Московский институт декоративной живописи. Позже приехал в Москву и Никита Сибиряков. Мы встречались часто. У Толи с Галей родился сын Саша, у Левы Оникова с Розой—сын Лева. Всем было нелегко, но мы жили весело и помогали друг другу, как могли. Гия Маргвелашвили заканчивал аспирантуру Литинститута, жил в Грузинском общежитии вместе с левиным товарищем Димой Месхиевым. Толя Гребнев работал в газете «Советское искусство» и иногда подкидывал Леве кое-какие заказы на маленькие статейки. Сначала это была негритянская работа—надо было написать за кого-то, кто сам не мог этого сделать.

Весной в отпуск приехала Екатерина Дмитриевна, она помогла мне, взяв на себя заботу о Саше, и я сдала весеннюю сессию. У Левы в институте дела шли хорошо. Весной он закончил окончательный вариант «Хаджи-Мурата» и во всю мочь взялся за журналистскую работу в «Советском искусстве». В то время все газеты печатали отклики на Стокгольмское воззвание, и Леве поручили написать отклики Александра Таирова и Аркадия Первенцева. Общение с ними произвело на него большое впечатление. Написав текст, Лева отправился в дачный кооператив Внуково, где оба они жили. Подойдя к даче Первенцева и позвонив в звонок на высоком зеленом заборе, Лева долго ждал, пока кто-нибудь отзовется. Появился сторож. Выслушав объяснения, он удалился, сказав, что доложит. Опять долгое ожидание. Наконец, его впустили. Первенцев, важный, великодержавный, в полосатой пижаме шел по дорожке навстречу с лукошком, в котором были бурые шляпки породистых грибов. Он встретил его благосклонно, прочел и подписал написанное.

У Таирова все было иначе. Небольшой бревенчатый домик, совершенно символическая изгородь. Таиров и Коонен встретили его радушно, угощали чаем, разговаривали об искусстве. Затравленные, лишившиеся театра, они были рады хоть какому-то знаку внимания. Общение их вышло за рамки функционального контакта с «представителем прессы». Лева часто вспоминал потом этот неофициальный разговор за чашкой чая, восхищаясь очарованием прелестных пожилых людей, являвшихся славой русского театра.

Летом Дима Месхиев пригласил Леву быть режиссером его дипломного фильма «Виноград Кахетии», который он должен был снимать в Грузии. Лева с радостью согласился. Много лет спустя они любили вспоминать этот рейд по Кахетии и рассказывали его в юмористических тонах. В период «малокартинья» многие студии для того, чтобы занять чем-нибудь своих штатных сотрудников, охотно запускали видовые очерки, такие, например, как «Телецкое озеро» и т.п., но самым почетным в то время было снимать фильм об одной из братских республик, входивших в Советский Союз. Таких фильмов было снято 16—по числу республик. В то лето киностудия «Грузия-фильм» создавала фильм о Грузии, режиссером которого был Семен Виссарионович Долидзе. В лучах славы этого «эпохального» произведения и пристроилась скромная маленькая группа, в которую входили два оператора-дипломника ВГИКа Дмитрий Месхиев и Александра Парезишвили и режиссер Лев Кулиджанов.

Семен Виссарионович снисходительно относился к своим землякам-студентам, и им кое-что перепадало с «барского стола» и по части организации съемок, и по части банкетов, которые непрестанно устраивались по поводу и без повода. Отснявши все возможное, обе группы стали собираться в Тбилиси. Группа Долидзе уехала, обещав забрать студентов позже. Шура Парезишвили тоже смогла уехать раньше, а Лева и Дима остались ждать. Подошло время обеда, они подсчитали свои ресурсы и пошли в хинкальную. Заказали по порции хинкали. Порции оказались большими: Лева с трудом доел все, а Дима не смог и оставил на тарелке один хинкали. В обещанное время никто за Левой и Димой не приехал. Наступил вечер. Они проголодались, начали вспоминать недоеденный Димой хинкали. Он в их воображении становился все больше и привлекательнее. Машины не было долго… Появилась она, когда ребята уже отчаялись ее дождаться…

Диплом был потом смонтирован и благополучно Димой и Шурой защищен.

Начались занятия в институте. Третий курс в мастерской Герасимова должен был ставить на площадке и снимать в павильоне произведения иностранной классики. Ставили отрывки из «Красного и черного» Стендаля. Лева играл Норбера де ла Моля. А сам он решил поставить композицию из трех сцен «Тиля Уленшпигеля» Шарля де Костера. Почему «Тиля Уленшпигеля»? Слова «пепел Клааса стучит в мое сердце» были не пустым звуком для Левы. Сознание утраты отца никогда его не оставляло. Он всегда помнил о нем—«пепел» в действительности «стучал в его сердце».

Вот почему возник «Тиль Уленшпигель». То, что было в тексте произведения Шарля де Костера, в нашей жизни существовало в подтексте. Это потом, в запретительных инстанциях Госкино появилось понятие «аллюзии». Тогда этого слова еще не слыхали, просто стремились выбирать произведения классики, в которых находили созвучные мысли и чувства.

Три сцены «Тиля» были отрепетированы. Клааса играл Володя Маренков, Сооткин—Оля Маркина, Тиля—Вадим Захарченко, Неле—Нина Меньшикова. Играли хорошо. Первой сценой было рождение Тиля, второй—смерть Клааса, третьей—Любовь. В самом монтаже была намеренная условность. Предполагалось, что символы этих трех слагаемых—«Рождение», «Смерть» и «Любовь»—должны выразить философию жизни. Сергей Аполлинариевич посмотрел все уже в более или менее готовом виде на прогоне перед экзаменом и снял с показа, аргументировав тем, что знаковая система выражения выходит за рамки его школы. Его интересуют характеры, а не знаки. Несмотря на это, он уважительно относится к затраченному труду и ставит всем пятерки.

Много лет спустя я нашла в бумагах и стенограмму с анализом Сергея Аполлинариевича, и сам текст монтажа. Прочитав их, я отчетливо поняла, что Герасимов испугался «аллюзий»—слишком было понятно и злободневно то, что играли ребята. Сам того не желая, Лева поставил свой монтаж так, что сказанные Тилем слова «Пепел Клааса стучит в мое сердце!..» прозвучали как призыв к мести. А это было очень опасно. Сергей Аполлинариевич, человек осведомленный и осторожный, отвел от Левы и от себя возможный удар. И был прав. Но поняли мы это только спустя много лет.

Впоследствии, в годы перестройки, все, кому не лень, выливали на Герасимова ушаты грязи, утверждая, что ВГИК был реакционным учреждением, насаждавшем догматизм и штампы, изгонявшем инакомыслие и поиск. Но разве приняли бы в любой другой институт человека, читавшего стихи Мандельштама? Нет, конечно. Более того, я вспоминаю ту «крамолу», которую ребята часто «несли» в аудиториях в то страшное время. Все сходило с рук! Те аресты, которые все-таки были (Фрид и Дунский, Калик)—были по делам, с институтом не связанным. Позиция мастеров, в том числе и Сергея Аполлинариевича, состояла в том, чтобы «не подставляться под удар», сберечь свои силы для будущей жизни. И им удалось воспитать и поставить на ноги десятки талантливых людей, которые долгие годы определяли лицо советского кино.

Как плохо мы ни жили, душа была полна радости и надежды—в институте нам было интересно, мы мечтали о новых замечательных фильмах, которые существовали пока еще только в нашем воображении.

Кроме работ на площадке, по программе надо было снять отрывок в павильоне учебной студии ВГИК. Лева снимал отрывок из «Кармен» Мериме. Кармен изображала Аля Румянцева, милая способная девочка типично русской внешности. Собирая Леву на съемку, я обнаружила, что его брюки пришли в полную негодность, карманы совершенно износились. Я хотела залатать их, но Лева сказал: «Не надо, просто зашей их, и все». Так мы и поступили. С зашитыми карманами он ушел на съемку. Уходя, пригласил меня зайти к нему в павильон, что я и сделала в перерыве между лекциями. В павильоне увидела Алю в костюме Кармен с бумажной розой в волосах. Ставили свет, кто-то протянул Леве экспонометр со словами:

—Положи пока себе в карман.

—А у меня нет карманов,—совершенно спокойно сказал Лева,—моя жена их сегодня зашила!

Все посмотрели на меня, я покраснела и поспешно ретировалась.

В другой раз я принялась штопать его прохудившиеся на коленках брюки. Он сказал мне: «Брось. Не надо унижаться до заплат. В нашем положении чем хуже—тем лучше. Давай клей, подклеим». Я послушно приклеила какой-то лоскут с изнанки, чтобы не выглядывала голая коленка. Когда он пришел домой вечером, вид был ужасный—клей проступил и выглядел, как грязь, а рядом ткань разлезлась так, что носить эти брюки уже было нельзя.

В конце шестидесятых годов мы попали с ним в Париж и увидали на улицах толпы молодежи, сытой и нахальной, одетой в лохмотьях разных времен и стилей. Оказывается, была мода на тряпье, и на старых костюмерных складах за большие деньги эти безумные дети купили разное старье и вырядились в него. Мы только посмеялись, вспомнив те лохмотья, в которых ходили когда-то. Никакой костюмер не обработал бы их так, как московская нужда и непогода тех лет!

Шли месяцы. Юра Кавтарадзе дебютировал в театре как художник-декоратор, оформив в драматическом Театре на Спартаковской спектакль «Сильные духом» Анатолия Гребнева в постановке Володи Бортко. Но лавры художника не удовлетворили Юру, и он захотел перейти в мастерскую Герасимова. Сергей Аполлинариевич заинтересовался Юрой—и он, и его прошлое произвели впечатление. Его приняли. У Герасимова учились и другие фронтовики: Яша Сегель, Вася Ордынский, Изя Магитон… Яша Сегель, в детстве снявшийся в фильме «Дети капитана Гранта», был необыкновенно популярен в нашей стране. «Звездный» мальчик. Но он, «сняв с себя звездную мантию», пошел на фронт, был ранен. Закончил войну в Чехословакии, участвовал в освобождении Праги. После войны Яша пробовал себя на сцене—окончил студию театра Моссовета, но карьера актера его не удовлетворила, и он пошел в режиссуру. Человек с юмором, веселый, привлекательный, с ярко выраженными литературными способностями, он был одним из самых известных студентов ВГИКа тех лет.

Дружили мы и с Сергеем Параджановым, который учился в мастерской Игоря Савченко. Это была замечательная мастерская: Алов, Наумов, Хуциев, Миронер, Фигуровский, Параджанов, Озеров…

С Сергеем я была знакома давно, еще по Тбилиси. Я училась с ним в одном классе балетной школы при оперном театре имени Захария Палеашвили. И, выражаясь мягко, мы не дружили. Сергей своим экстравагантным поведением всегда меня возмущал. С моей максималистски нравственной точки зрения он позволял себе слишком много—вечно шлялся за кулисы, что нам строжайше было запрещено, был в контакте со статистами, занимавшимися мелкой спекуляцией, громко хохотал, громко пел, его было слишком много. Огромные веселые и насмешливые глаза видели всех и вся. Я с ним демонстративно не общалась.

Но однажды… весной на улице проезжавший мимо автомобиль обдал меня потоком грязи. И всегда все видевший Сергей подбежал ко мне и, вежливо расшаркавшись, начал вести куртуазную беседу. Я, не успев стереть грязь со своего лица, как ни в чем не бывало, отвечала ему в тон. Мы оба делали вид, что никакой грязи от проехавшего автомобиля на мне нет и в помине. Наконец, вежливо раскланявшись, мы разошлись в разные стороны. Воображаю, сколь язвительно он смеялся надо мной!

Когда мы встретились с ним во ВГИКе, я была уже женой Левы. А Леву он уважал и симпатизировал ему. К тому времени я изменилась, подростковая нетерпимость прошла. Он забавлял меня своими остротами и выходками. Его одаренность выражалась во всем и была заразительной. У него всегда были сложные отношения с нравственностью. Он очень обаятельно, всем своим существом утверждал вседозволенность. Но так талантливо и привлекательно, что нельзя было не вспомнить римской пословицы: «Что можно Зевсу, того нельзя быку». Все его друзья того времени с восхищением рассказывали о том, как, будучи в экспедиции в Баку практикантом на фильме «Третий удар», он взялся оформить к Новому Году ресторан. Он начал с того, что убедил поваров ресторана не разбивать яйца, а выдувать их содержимое из двух отверстий, а пустые скорлупки отдавать ему. Эти скорлупки он нанизал на нитки, как бусы. Потом потребовал воздушной кукурузы и, нанизав и ее на нитки, перемешал с гирляндами из яичной скорлупы. Получился воздушный полупрозрачный занавес необыкновенной красоты. Затем он выпросил у мацонщика молодого осленка и выкрасил его у себя в номере золотой краской. Нашел карлика, и в двенадцать часов в колыхающихся гирляндах воздушной кукурузы появился карлик на золотом осле, знаменуя собой появление нового 1949-го года. Все были в восторге. Но на следующий день разразился скандал с мацонщиком, которому Сергей вернул осла с несмытой золотой краской.

Так он фантазировал все время. Обладая безошибочной интуицией, он был способен выловить жемчужное зерно в куче отбросов.

Самое удивительное—Сергей мало знал и не был начитан. Знания заменяла ему интуиция. Яков Наумович Ривош, художник, великий знаток материальной культуры, рассказывал, как он с Сергеем зашел в комиссионный магазин. Посмотрев на стопки тарелок, которые были поставлены одна на другую и возвышались как колонны, Параджанов обратился к продавщице с просьбой: «Девушка, пожалуйста, из первой стопки дайте мне седьмую тарелку, а из второй пятую». Продавщица послушно исполнила его просьбу. Обе тарелки оказались замечательные и продавались за гроши. Сергей их купил. Ривош попросил разрешения посмотреть все тарелки. Больше ни одной стоящей во всей партии не было!

Очень неразборчивый во всех своих многочисленных связях, Сергей имел верных и безукоризненных друзей. К таковым, без сомнения, можно отнести нашего дорогого, незабвенного Сурена Шахбазяна. Сурик—полная противоположность Сергею, безупречно воспитанный, сдержанный и смиренный человек, как бывают смиренны воистину духовные люди. Он молча, саркастически наблюдал за эскападами друга, иногда выразительно по-восточному цокал языком. Это выражало и сожаление, и озабоченность, и любовь. Как-то он сказал:

—Жалко, что ты из балета ушел.

—Почему?—изумился Сергей.

—Был бы уже на пенсии…

Неожиданно Сергей влюбился в продавщицу из ЦУМа, девушку-татарку необычайной красоты. Сергей по очереди водил в ЦУМ всех своих друзей и показывал им свою пассию. Водил туда и Леву, который подтвердил, что слух о красоте этой девушки вполне оправдан. Сергей добился взаимности. Женился. Снял комнату где-то в Тайнинке. Однажды молодая жена не пришла домой. На следующий день ее труп с множеством ножевых ран был обнаружен где-то возле железнодорожного полотна. Сергей появился в институте вскоре после похорон. Узнать его было невозможно—всегда оживленное лицо потемнело, глаза потухли, он был заторможенный, безразличный ко всему. Помню, как я стояла в вестибюле ВГИКа с приятельницей Лали Мжавия, к нам подошли мужчина и женщина, моложавые, по виду супружеская пара. Женщина—красивая, статная, в белой вязаной шали, по-восточному переброшенной через плечо, мужчина—в хорошем кожаном пальто.

—Не знаете ли, как нам найти Сережу Параджанова?—спросили они, обращаясь к нам.

Лали вызвалась найти его и скоро вернулась с ним.

Они тут же ушли. Через стеклянные двери мы видели, как все трое удалялись в сторону северного входа ВДНХ.

—Это родители его жены,—сказала мне Лали.

После этого Сергей исчез. Говорили, что родители погибшей предупредили его об опасности. Он уехал в Молдавию, где снял свой дипломный фильм о пастушке Андриеше. Куклу, изображавшую пастушка Андриеша, он подарил кому-то в кабинете драматургии. Она долго пылилась на шкафу… Позже в своем прекрасном фильме «Тени забытых предков» Сергей рассказал о трагически погибшей возлюбленной и о том, что после ее гибели мир из цветного стал черно-белым. Окончив институт, он переехал жить и работать в Киев. Лева время от времени посещал этот город, виделся и с ним, и с Суриком Шахбазовым. Иногда Сергей и Сурик приезжали к нам. Во время трагических перипетий в жизни Параджанова Сурик всегда держал с нами связь, и Лева, и Юра Никулин, и Сергей Аполлинариевич тоже старались помочь Сергею.

Из лагеря он писал:

 

«Лев!

Прежде, чем отпеть себя, мне следовало отпеть шесть сценариев, не реализованных на Украине.

1. Демон, Бахчисарай, Интермеццо, Икар, Земля, еще раз Земля, Киевские фрески и т.д.

Пишу не потому, что жалуюсь на свою судьбу <…>. А что, если «Вышак», т.е. 15 лет. Что все, что связано со мной, весь я, какой родился, крикливый, неустроенный, вечно сияющий, то слепнущий, то прокаженный, то обласканный, я весь бездарное явление. Кого-то раздражил, играл и пировал во время чумы…

Мы лжем в искусстве, и лгут не лгуны. К сожалению, это те заряды, когда не палят. Я рухнул, это не в моих силах! Поздно! Это ощутить, когда из мира феерий и лжи Андерсена я пересажен в гран-карьер Губник. Где оказался окончательным балластом. В мышцах нет сил работать, плетусь в конце строя и не могу дать тех минимальных норм, которые я обязан произвести хотя бы, чтобы рассчитаться за еду. И тут я нахлебник.

Сын, которого я убил, Сурен, который обижается неизвестно на что… И что значит ложный свидетель Воробьев, сказавший неправду, наговоривший на себя, опозоривший себя. Я горю в крушении. Я честно отсижу свой год. Я его заслужил. Его мне предъявило обвинение. Его защитил адвокат. Но почему пять? Пять—60 месяцев. Я просто не выдержу. Я обязан сообщить тебе. Если бы не сын. Возможно, я бы воздержался. В кино никогда не вернусь. Это нелепо. Прошу жизни. Поеду в горы Армении на пасеку, в пастухи. Минуя Украину—навсегда. Что и надо было. Снят фильм с экранов.

Прошу, если возможно, 17-го год заключения, декабря—1974 г. Прошу прошение—помилование. Проси Сергея Аполлинариевича, Сергея Федоровича и ты. Напишите Щербицкому, что я все понял, осознал, прошу, уеду с Украины (вообще не заеду (Винница, Одесса и т.д.)). Что мне очень тяжело.

Как могло получиться, что Алов, Наумов, Хуциев Марлен—оказались гениями, ясновидящими. Чухрай—последний разговор на Крещатике.

Я прошу, потому что я призрак. Я ничего не понял, что я украл, что осквернил. За что!.. Прошу, не настаиваю, т.к. боюсь быть навязчивым. Один приезд одного из Вас, и я на свободе. Хотя бы Тамара Федоровна к Щербицкому. Я к 17 декабря на имя Щербицкого посылаю письмо-прошение. Это единственное, что меня обнадеживает. Если оно будет закреплено Груз. и Ар. Пожеланием, Герасимова, Бондарчука, Чухрая, твоим и Шкловским. Год я отсидел, это то, что и есть моя вина. Все остальное ЛОЖЬ.

Сергей. Извини!»

 

И друзья хлопотали. Юра Никулин писал Льву Александровичу:

 

«2 сентября (утро)

Дорогой Лева!

Пишу из Ленинграда. Доехали хорошо. Ехали до «Питера» всего одиннадцать часов без приключений. 5-го начинаем работу в цирке. Параллельно съемки на «Ленфильме». Будет месяца два тяжело. Но моральное состояние хорошее.

Теперь о параджановских делах.

Сообщаю тебе, как ты просил.

Сестра его сделала такое письмо от себя. Что касается письма из Союза, то кроме тебя, я ни с кем не говорил. Баталов в Болгарии. Но, на мой взгляд, такое письмо мог бы подписать Герасимов (Тамара сказала, что он готов) или, например, Рошаль (он на такое дело идет). Письмо должно быть адресовано Зам. начальника гл. Управления Исправительно-трудовых учреждений МВД СССР Кузнецову Федору Трофимовичу (вот у этого генерала я и был).

Тел. его: 222-43-73 (прямой), 222-43-49 (секретарь).

(Находятся они на Б.Бронной в доме, где музей пограничных войск).

В письме просьба (ходатайство) в случае досрочного освобождения

С.И.Параджанова и отправки его на работу, перевести его на работу в область поближе к Москве. В этом случае товарищи по работе могут поддержать его, чтобы до конца срока он мог бы заниматься своим основным делом в кино.

Вот и все дела.

Целуем вместе с Танькой всю Вашу семью.

Прими мои лучшие пожелания. Не болей больше.

Обнимаю.

Ю.Никулин».

 

И письма шли, и были личные встречи—с начальниками разных категорий, с сестрой Сергея Рузанной. Кардинально ничего не добились, только разве облегчения условий, в которых он находился. Решил всё, как известно, личный разговор Луи Арагона с Брежневым. Во время перестройки, когда Сергея уже не было в живых, нашлось много людей, которые утверждали, что Союз ничего не делал, чтобы освободить Параджанова. Это было не так, но и Льву Александровичу, и Никулину, и Герасимову просто в голову не приходило разглагольствовать на всех углах о своих добрых поступках.

Но вернемся в институт кинематографии тех лет, когда мы были студентами. Картин по-прежнему снималось мало, и мы стали подумывать о научно-популярном кино. Студия «Научпоп», как ее тогда называли, выпускала много фильмов (наша наука была на подъеме). И как-то Лева согласился снять очерк о часах с группой операторов, в которую входили трое—Володя Боганов (он же автор идеи), Тито (Георгий) Калатозов и Вадим Юсов. В то время строился высотный корпус Московского Университета на Ленинских (Воробьевых) горах, и монтировали часы на одной из башен. Ребята отправились снимать этот «исторический этап» в строительстве будущего «Дворца Науки».

Со съемки Лева вернулся измученный и усталый. Немногословно описал эту высотную съемку на лесах, которые ходили ходуном при каждом движении. А у них еще с собой была тяжелая, допотопная аппаратура. Несмотря ни на что, «объект» отсняли, ребята благополучно спустились на землю. Материал был проявлен и оценен кафедрой операторского мастерства как отличный, но Лева так и не смонтировал его. Очерк о часах не состоялся—Леву увлекли другие работы. Спустя много лет я как-то спросила Вадима Юсова, помнит ли он ту съемку. «Еще бы! Такого ужаса за всю свою дальнейшую операторскую жизнь я не пережил». А Лева рассказывал о ней с юмором, ничем не обнаруживая передо мной, как это было на самом деле страшно.

Продвигалась и его журналистская работа. Он стал чаще получать заказы на статьи в журналах «Театр», «Крокодил», «Советская женщина», «Смена» и в газетах «Советское искусство», «Комсомольская правда», «Сталинский сокол». Помню, как-то он получил заказ от «Комсомольской правды» на рецензию фильма «Максимка». Как обычно, работал по ночам, много курил, и когда наступал день, не отодвигал занавеску, чтобы не отвлекаться. Была зима. Наш сын находился в яслях всю неделю. И вот утром, когда Лева сидел за бюро, служившем нам еще и обеденным, и «пеленальным» столом, меня позвали к телефону. Звонили из яслей, сообщили, что Саша заболел, подозревают скарлатину и просят меня как можно быстрей приехать. Я бросаюсь в ясли, у Саши температура около сорока градусов. Лева собирает любимые книги, которые до этого берег, как золотой фонд, и бежит к букинисту. Мы вызываем частного врача, нашу спасительницу Нину Ивановну Знаменскую. Она прописывает антибиотики. Всю ночь не спим—я вожусь с Сашей, Лева пишет рецензию на фильм «Максимка», которая начиналась так: «Бывают книги…» Вся наша комната наполнена ворохом листов с началом этой статьи: «Бывают книги…», «Бывают книги…», «Бывают книги…»

Утром Лева бежит в редакцию к Нателле Лордкипанидзе и Алеше Аджубею. Все в порядке—статья идет в номер. Дома тоже все успокаивается. Температура у Саши нормальная. Все обошлось.

Жили мы так трудно, что когда Саша болел и оставался дома (а это бывало часто), я с кастрюльками ходила в ясли за его порцией еды.

 

1/2/3/

 

 

 

Н.А. Фокина. Лев Кулиджанов. Постижение профессии. (2)

Используются технологии uCoz